Черты лица, а еще более взгляд сестры пробудили воспоминания, долго дремавшие в голове Уиттала Ринга. И хотя эти проблески прошлого были отрывочными и смутными, их оказалось достаточно, чтобы оживить то прежнее доверие, какое частично проявилось в их общении с самого начала. Но вспомнить предметы, не взывавшие к самым живым привязанностям и претерпевшие такие существенные изменения, было выше его слабых сил. И все же слабоумный юноша смотрел на развалины не без некоторого душевного волнения. Хотя травяной покров вокруг их фундамента был пропитан свежестью ярчайшей зелени раннего лета и восхитительный запах дикого клевера радовал его обоняние, все же было что-то в почерневших и бесформенных стенах, положении башни и картине окружающих холмов, несмотря на то, что многие из них были сейчас обкошены, явно взывавшее к его самым ранним впечатлениям. Он смотрел на это место, как охотничий пес смотрит на хозяина, которого не было так долго, что даже его инстинкт притупился. И временами, когда спутники силились помочь слабым воспоминаниям Уиттала, казалось, будто память готова восторжествовать и все те ложные суждения, что привычка и хитроумие индейцев внедрили в его притуплённый ум, вот-вот растают в свете реальной жизни.

Но от притягательной силы жизни, где было так много природной свободы с завораживающими радостями охоты и леса, нельзя было так легко избавиться. Когда Фейс умело вернула его к тем животным удовольствиям, которые он так любил подростком, фантазия брата, казалось, сильно поддалась. Но как только выяснилось, что достоинство воина и все не столь давние и гораздо более соблазнительные радости его последующей жизни придется предать забвению, прежде чем он сможет вернуться к своему прежнему существованию, его притуплённые чувства упрямо отказались принять перемену, которая в его случае мало отличалась бы от той, какую приписывают переселению душ.

После целого часа усердных и зачастую яростных усилий со стороны Фейс извлечь из его памяти хоть какие-то воспоминания об условиях его прежней жизни, попытку на время оставили. Иногда казалось, что женщина как будто одерживает верх. Он часто называл себя Уитталом, но продолжал настаивать, что он в то же время и Нипсет, соплеменник наррагансетов, что у него есть мать в вигваме и что он имеет основания верить: его причислят к воинам своего племени прежде, чем снова выпадет снег.

Тем временем совсем другая сцена разворачивалась на месте, где проводился первый допрос, покинутом большинством зрителей тотчас после внезапного прибытия гонца. Только один-единственный человек сидел у просторного стола, равно предназначавшегося для тех, кто владел поместьем и главенствовал в нем, и для их слуг вплоть до самых скромных. Оставшийся человек бросился в кресло не столько с видом того, кто прислушивается к запросам аппетита, сколько лица, до того поглощенного своими мыслями, что оно остается безучастным к состоянию или функциям своего телесного естества. Его голова покоилась на руках, практически скрывавших лицо и распростертых на простой, но совершенно чистой поверхности стола из вишневого дерева, который поставили рядом с другим из менее дорогостоящего материала только для того, чтобы подчеркнуть разное отношение к гостям, как присутствие или отсутствие соли на столе в более давние времена и в других странах отражало, как известно, различие в ранге среди тех, кто участвовал в одном и том же празднестве.

— Марк, — позвал робкий голос у его плеча, — ты устал от дежурства этой ночью и от разведки на холмах. Не думаешь ли ты поесть, прежде чем отправиться на покой?

— Я не сплю, — возразил юноша, подняв голову и мягко отодвигая в сторону миску с простой пищей, предложенной той, чьи глаза сочувственно смотрели на его покрасневшее лицо и чьи зарумянившиеся щеки, пожалуй, выдавали тайное осознание того, что ее взгляд нежнее, нежели дозволяет девическая застенчивость. — Я не сплю, Марта, и мне кажется, что я никогда уже не смогу заснуть.

— Меня пугает этот твой дикий и несчастный взгляд. Ты приболел чем-то во время похода в горы?

— Уж не думаешь ли ты, что человек моего возраста и силы неспособен перенести утомление нескольких часов караула в лесу? Тело в порядке, да тяжело на душе.

— И ты не хочешь сказать, в чем причина этой муки? Ты же знаешь, Марк, что в этом доме — нет, я уверена, что можно Добавить, — в этой долине, — нет никого, кто не желал бы тебе счастья.

— Ты так добра, говоря это, милая Марта, но у тебя никогда не было сестры!

— Это правда, у меня никого нет, и все-таки мне кажется, что никакие кровные узы не могут связать теснее, чем любовь, которую я питаю к той, что пропала.

— У тебя нет матери! Ты никогда не знала, что значит почитать родителей.

— А разве твоя мать и не моя? — отвечал такой глубоко опечаленный и все же такой нежный голос, который заставил молодого человека на миг внимательно взглянуть на свою собеседницу, прежде чем он снова заговорил.

— Правда, правда, — торопливо сказал он. — Ты должна любить и любишь ту, что пестовала твое детство и вырастила тебя заботливо и ласково, пока ты не стала такой красивой и счастливой девушкой.

Глаза Марты заблистали ярче, а цветущие щеки зарделись сильнее, когда Марк неумышленно произнес эту простую похвалу ее внешности. Но поскольку она с женской чувствительностью скрыла волнение от его взгляда, перемена осталась незамеченной, и он продолжал:

— Ты же видишь, что моя мать ежечасно изнемогает под бременем своей скорби из-за нашей малютки Руфи, и кто скажет, каков может быть исход скорби, которая длится так долго?

— Это правда, что была причина сильно бояться за нее. Но с недавних пор надежда возобладала над тревогой. Ты поступаешь нехорошо, нет, я не уверена, что ты не поступаешь дурно, позволяя себе роптать на Провидение из-за того, что твоя мать предается своей скорби больше, чем обычно, не дождавшись возвращения той, которая так тесно связана с ней и которую мы потеряли.

— Дело не в этом, милая, дело не в этом!

— Раз ты отказываешься сказать, что именно причиняет тебе эту боль, я могу только выразить сожаление.

— Послушай, и я скажу. Ты знаешь, что ныне прошло уже много лет с тех пор, как дикие могауки, наррагансеты, пикоды или вампаноа напали на наше поселение и свершили свою месть. Мы были тогда детьми, Марта, и я по-детски рассуждал о том беспощадном пожарище. Наша малышка Руфь была, как ты сама, цветущим ребенком лет семи-восьми, и я не знаю, какое безумие овладело мною, но я всегда продолжал думать о своей сестре как о невинном ребенке в том возрасте, в каком она была тогда.

— Ты же знаешь, что время не стоит на месте, и потому тем больше у нас оснований быть трудолюбивыми, чтобы улучшать…

— Этому учит наш долг. Говорю тебе, Марта, что ночью, когда на меня нисходят сны, как это иногда случается, я вижу, как наша Руфь бродит по лесу, словно резвящееся и смеющееся дитя, какой мы ее знали, и, даже когда я просыпаюсь, я вижу в воображении сестру у себя на коленях, как она привыкла сидеть, слушая те досужие сказки, что согревали наше детство.

— Но мы родились в один год и месяц; ты и обо мне тоже думаешь, Марк, как о девочке того же детского возраста?

— О тебе? Это же невозможно. Разве я не вижу, что ты превратилась в женщину, что твои маленькие каштановые косички стали черными как смоль пышными волосами соответственно твоему возрасту, а ты сама стала статной, и — я говорю это не ради красного словца, — разве я не вижу, что ты выросла во всем великолепии самой пригожей девушки? Но не так обстоит, вернее, обстояло, с той, о которой мы скорбим, ибо вплоть до этого часа я всегда рисовал свою сестру как невинную крошку, с которой мы вместе играли в ту мрачную ночь, когда она была вырвана из наших объятий жестокими дикарями.

— И что же изменило этот милый образ нашей Руфи? — спросила его собеседница, наполовину прикрыв свое лицо, дабы скрыть еще более яркий румянец удовольствия, порожденного только что услышанными словами. — Я часто думаю о ней так же, как ты, да и теперь не вижу, почему мы не можем по-прежнему представлять ее себе, если она еще жива, такой, какой мы хотели бы ее видеть.